Критическое обсуждение экзистенциализма

Как мы видели, экзистенциализм делает ударение на человеческой жизни или ситуации. Нам говорится, например, что человек обнаруживает себя в мире, что он есть бытие в мире. Нам говорится, что он есть конечное, преходящее бытие, пребывающее под угрозой смерти с рождения. Нам говорят, что он свободен, что он трансцендирует свое прошлое и неизбежно определяет самого себя своим свободным выбором таким образом, что он никогда не является просто "объектом", пока смерть не исключит все возможности. Как сознательное свободное бытие, человек выступает из фона природы. Он не растворен в потоке жизни в том же смысле, в каком растворены кошка или собака; и его разум не связан исключительно службой биологическим и экономическим нуждам. Он может в действительности своим собственным выбором попытаться идентифицировать себя с обществом, с групповым сознанием и таким образом избежать ответственности за свободу. Однако он также может признавать в "страхе" свою собственную свободу и ответственность, которые ставят его в одинокую изоляцию. Он может поднять проблему значения своего собственного существования и человеческой истории вообще. Он может искать объяснения цели человеческой жизни и ценностей.

Но можно возразить, что все это устаревшие сведения. Истинность высказывания, что человек свободен, является действительным предметом обсуждения. И если экзистенциалист говорит, что человек свободен, он не произносит банальности, истинность высказывания признается всеми. Однако нам, конечно, хорошо известно, что человек есть бытие в мире. Что бы ни говорили некоторые философы, никакой здравомыслящий человек не сомневается в этом, он принимает это утверждение как данность. Почему экзистенциалисты суетятся вокруг этого? Нет большого смысла в прибавлении к высказыванию "человек есть бытие", в свете того, что это не означает, что мне просто случилось быть в мире, хотя я, возможно, мог быть где-то еще. Поскольку никто, пребывая в здравом уме, не сомневается, что ему просто случилось быть в мире. Тезис, что человек сущностно ориентирован на других людей и вещи, не нов. В конце концов, Аристотель многие столетия назад отметил, что человек по природе животное политическое. Далее, разве нам не хорошо известно, что все мы находимся под угрозой смерти? Разве мы не знаем, что обречены на смерть с самого начала? Все мы знаем, что человек отличается от кошек и собак и что человек может терзаться такими проблемами, которые, исходя из имеющихся данных, не известны кошкам и собакам. Нам также небезызвестен тот факт, что хотя некоторые люди терзаются вопросами человеческого предназначения, другие не делают этого, либо потому, что убеждены в определенных ответах на эти вопросы, либо потому, что заняты повседневными либо научными заботами. Нам не нужны философы для того, чтобы сообщать подобные истины. И если нам необходимо подробнее узнать об отношении человека к другим вещам, причинах смерти и процесса, именуемого "умиранием", куда более лучшим источником информации будет ученый, а не философ. То, что делают экзистенциалисты, так это провозглашают тривиальности в том смысле, что их высказывания нам уже известны. И тот факт, что эти истины облечены в напыщенный и часто невнятный язык, не должен влиять на то обстоятельство, что они нам знакомы. Нам не сообщается новой информации.

В то же время можно сказать, что экзистенциалист имеет особую цель, провозглашая эти тривиальности. Эту цель выдает использование им слова "страх". Он сам, очевидно, испытывает некоторые эмоции, рассматривая эти знакомые истины, и хочет сообщить эти эмоции остальным или даже пробудить сходные эмоциональные установки и диспозиции в других. Дабы быть в состоянии сделать это более эффективно, он утверждает свои тривиальности напыщенным языком и говорит в драматических и трагических тонах о присутствии человека в мире, о человеческой конечности, о смерти и о страхе. Его язык есть часть техники для сообщения или пробуждения аффективных установок и эмоций. Следовательно, мы можем сказать, что экзистенциализм смешивает тривиальность с театральностью и специализирует эмоциональное использование языка. Экзистенциалистская деятельность, несомненно, психологически понятна в контексте социальных и политических переворотов XX столетия, а в случае Кьеркегора — в рамках его личного характера и жизненной истории. Однако это не изменяет природы экзистенциалистской активности.

Я уделил такое внимание этой линии возражений против экзистенциализма потому, что мне кажется, что она должна быть представлена. Я думаю, она содержит некую истину, хотя и не может правильно оценить экзистенциализм. Мне хотелось бы, следовательно, сделать по необходимости короткую попытку отделить справедливое от несправедливого. Это поможет осознать мою собственную позицию в отношении экзистенциалистов.

Во-первых, мне кажется несомненно истинным, что многие утверждения экзистенциалистов не сообщают новой информации в том смысле, в котором физик, астроном или исследователь могут дать некое новое знание. То, что мы существуем в мире и что смерть общая для всех людей, давно известно. Далее, ни один человек в здравом уме не думает, что он или она бесконечны. Обычный человек, предоставленный самому себе, убежден, что некоторые его действия являются свободными в том смысле, что он мог бы сделать иначе, чем захотел.

В то же время следует добавить, что именно потому, что человеческая конечность так очевидна, мы обычно редко обращаемся к этим фактам. Нормальный человек постоянно не думает о своей смерти, хотя и не сомневается, что когда-нибудь умрет. При нормальных обстоятельствах смерть не есть приятный или подходящий предмет для размышлений; обычному человеку может показаться, что погружением в эту мысль ничего нельзя достигнуть. Естественные человеческие импульсы стремятся отвлечь его внимание от пустоты смерти и вовлечь в повседневные интересы и заботы или в научные и профессиональные занятия. Не думает обычный человек и о свободе, если это не входит в круг специальных интересов теолога, философа, психолога и, возможно, специалиста, изучающего уголовное право. Он имплицитно осознает разницу между действиями, ответственность за которые он чувствует, и действиями, за которые не чувствует себя ответственным; но его интерес скорее в самом действии нежели в размышлении о нем. И мы можем сказать, что осознаем многое в различной степени и многое в некоем действительном смысле "знаем", но к чему обычно не обращаемся и чего обычно не замечаем.

Эти замечания относятся к следующему. Тот факт, что истины, к которым привлекает наше внимание философ, не содержат нового в том смысле, что они не говорят того, чего мы прежде не знали и чего не могли бы открыть без помощи профессионального философа, не определяют фатальное возражение против необходимости привлечь к ним внимание, если для того есть удовлетворительная причина. Возможно, следует взять пример из другой сферы, даже если он немного избит. Мы можем много раз видеть картину и все же не оценить ее. Мы видим и все же не видим. Затем однажды друг "показывает" нам картину. В некотором смысле он не показывает нам того, что мы не видели прежде; все же он вполне может показать нечто такое, чего мы не заметили или к чему не обращались. Он не показывает линий или цветов, которых прежде не видели наши глаза; однако может привлечь наше внимание к форме, структуре или значению, которые мы раньше не замечали. Тем самым он позволяет нам увидеть картину в новом свете, картину, виденную много раз и все же не ту картину, что мы видели раньше. В этом случае мы имеем парадокс, однако он позволяет привлечь внимание к тому, что является не таким уже редким для человека опытом. И я полагаю, что философ может, по крайней мере в некоторых случаях, выполнять функцию друга, показывающего нам уже знакомую картину. Он может позволить нам увидеть в новом свете то, что мы видели раньше, но не замечали.

Итак, мне кажется истинным, что все мы принадлежим тому, что экзистенциалисты называют "единственное". Хотя в действительности не существует сознания группы в том смысле, что есть индивидуальные способы реагирования на события, способы мышления и чувствовования, которые характерны для индивидов как членов группы. Поскольку каждый индивид прежде всего интегрирован в общество, и многие его мнения и способы действия формируются под давлением окружения и социального образования. Язык, который сам есть социальная конструкция, важное, хотя и не единственное средство сообщения этих разделенных мнений, реакций и стандартов поведения. И если мы можем удержать в сознании тот факт, что не в состоянии указать на вещь или субстанцию, соответствующую терминам "групповое сознание", то можем придать им значимое употребление. Давление общества всегда с нами, но оно не ощущается как бремя, как давление снаружи, поскольку каждый от рождения интегрирован в общество. Групповое сознание как бы префигурировано в структуре индивида.

Естественно, что я могу быть вовлечен в исполнение моей социальной функции и занят заботами и делами в рамках общества. Естественно, мир следует рассматривать как поле, на котором реализуются эти функции, и значение ему следует дать в терминах забот и занятий человека как члена общества. И такое событие, как смерть, следует рассматривать как нечто, случившееся с "неким человеком", в конечном счете с каждым членом общества, поскольку он или она есть организм в естественном ходе вещей, подверженный умиранию. Смерть близкого, конечно, глубоко влияет на меня, однако озабоченность собственной смертью кажется мне выходящим за порядок бегством от общества, уклонением от правильного исполнения моей социальной функции. Как член общества я, безусловно, осознаю, что смертен и что умру. Если мы спросим кого-то, конечен ли он или бесконечен, при точном понимании слов он, несомненно, ответит — конечен. И это показывает, что ему в некотором смысле известно об этой конечности. Но как член общества я смотрю на конечность и смерть в социальной перспективе. У меня есть моя социальная функция и мои частные занятия в пределах общества, и, хотя я знаю, что мои способности ограниченны и время, в течение которого я могу исполнять мою функцию, ограниченно, я не размышляю об этих пределах. Они формируют фон для позитивных интересов, которые занимают мое ежедневное внимание.

Экзистенциалист, как мне кажется, изменяет и пытается изменить перспективу, в которой мы видим определенный факт или которую мы уже осознаем. Он направляет мое внимание к пределам, которые нормально маргинальны моему сознанию, и фокусирует мой взгляд на конечности, моих пределах, смерти как исключению моих возможностей. Он хочет, чтобы я осознал и свое существование в мире с точки зрения странников, которые стремятся реализовать свои идеи, с самого начала находясь под угрозой смерти. Экзистенциалист хочет, чтобы я отступил от своей погруженности в социальные заботы и занятия и занял позицию индивидов. Это как если бы он указывал пальцем на некоторые черты человеческой жизни и говорил: смотрите. Поэтому он пытается сфокусировать меня на фундаментальной экзистенциальной ситуации человеческого индивида как такового, свободного конечного бытия, приговоренного действовать в мире, жертвовать себя миру, выражать себя в мире и потом исчезнуть. Он способен направить мое внимание только потому, что человек, как сознательный и свободный субъект, не растворен в потоке жизни, то есть в реализации биологических и экономических целей до такой степени, что не может отстраниться и оценить свою экзистенциальную ситуацию. В то же время, из-за естественного стремления раствориться в потоке жизни, экзистенциалисту необходимо произвести шок, чтобы добиться желаемого изменения внимания. Одним из средств может стать напыщенный и драматический язык.

Немедленно возникнет вопрос, почему экзистенциалист действует таким образом. Есть ли у него удовлетворительное объяснение для таких действий? И можем ли мы с его позиции найти такое объяснение? Друг, который демонстрирует не замеченные раньше аспекты картины и позволяет оценить прежде не значимое для меня произведение искусства есть благодетель в том смысле, что обогащает наш эстетический опыт. Однако каким образом является благодетелем экзистенциалист, когда он обращает наше внимание на такие черты человеческой экзистенции, которые прежде мы уже осознавали, но в которые не погружались глубоко? Хочет ли он просто пробудить в нас определенные эмоции? И если так, то достойны ли эти эмоции того, чтобы их переживать? Не клонятся ли они к концентрации на себе, выпадении из социальных обязанностей и ответственности. Можно сказать, и не без основания, что мыслители типа Сартра и Камю настаивают на самопожертвовании и никоим образом не призывают нас уклоняться от социальной ответственности и деятельности. Однако в то же время они хотят, чтобы мы жертвовали себя миру с сознанием полной бесполезности нашей жертвы. Есть ли хоть малейшее преимущество в достижении переживания этого чувства бесполезности? Если оно возникает, разве не препятствует тому самопожертвованию, которое отстаивают эти авторы?

Я полагаю, что ошибочно интерпретировать экзистенциалистов таким образом, будто они прежде всего заботятся о пробуждении эмоций, как бы много они ни говорили о "страхе". Мне кажется, главная функция привлечения внимания к чертам человеческой экзистенциальной ситуации — заставить нас осознать эти проблемы. Например, если я актуально осознаю мою экзистенцию как переход к смерти, то естественно спросить, имеет ли она какое-либо значение или цель. Если я осознаю постоянное стремление человека к реализации ценностей и идеалов в космосе, который кажется мне индифферентным к человеческим стремлениям и идеалам, поскольку человеческая история является проходным эпизодом в космическом процессе, то буду побужден спросить, имеет ли человеческая история какую-то цель. Далее, если я сознаю себя как свободного и выбирающего с точки зрения целей, я могу спросить, есть ли некая предельная цель, в свете которой мое стремление к отдельным целям становится мыслимо. Поскольку я погружен в свою социальную функцию и практические заботы, я едва ли буду задавать такие вопросы. Однако, когда я отступаю от этих забот и занятий и направляю свое внимание на те черты фундаментальной человеческой ситуации, на которые указывают экзистенциалисты, эти проблемы, естественно, возникают в моем сознании.

Мне кажется очевидным, что проблемы такого рода реальны в том смысле, что они спонтанно возникают в сознании каждого, кто останавливает внимание на определенных аспектах человеческой экзистенциальной ситуации. Если мы растворены в определенной исторической задаче с определенои целью впереди, мы вряд ли поставим вопросы о цели истории вообще. Но если мы отстранимся и будем размышлять об истории человека на фоне молчаливого и безразличного космоса, то мне кажется вполне естественным спросить, имеют ли человеческие стремления и надежды какую-то цель, есть ли во всем этом какой-то смысл.

Я думаю, что эти проблемы могут быть названы вечными в том смысле, что они возникают не при концентрации внимания на современных обстоятельствах человеческой жизни или в некоторой ситуации, в которую темпорально вовлечен человек (то есть определенная группа людей в определенный исторический период благодаря особым для данного периода обстоятельствам), а вытекают из постоянной человеческой ситуации и условий человеческого существования как такового. Вчера, например, я мог быть вовлечен в ситуацию, которая представляла собой проблему. Сегодня ситуация изменилась, и проблемы больше нет. Однако моя радикальная изменчивость и смертность не являются факторами, меняющимися день ото дня, они всегда со мной. Проблемы, которые возникают из-за них, не всегда присутствуют в моем сознании; но ситуация, из-за которой они возникают, длится в течение всего моего существования в мире.

Можно, однако, возразить что называть эти проблемы реальными, поскольку они возникают через концентрацию внимания на определенных чертах человеческой экзистенциальной ситуации, значит предлагать объяснение, возможно безосновательное, психологического истока проблем; но это не однозначно демонстрирует значимость их с позиции философского аналитика. Я думаю, что мне следует сказать несколько слов по этому поводу.

Никто не будет называть реальной ту проблему, для решения которой у нас есть средства здесь и сейчас, поскольку сделать это значило бы исключить научные проблемы, которые мы сейчас не можем решить определенным образом. Возможно, кто-то захочет определить псевдопроблему как вопрос, на который мы не в состоянии ответить, не просто из-за недостатка средств, но поскольку нет мыслимых способов ответа на него. Одна из трудностей такого способа выражения — возможность сокрытия отождествления ответа с научным ответом. И хотя метафизические проблемы того типа, о котором я говорю, не могут быть решены ни одной частной наукой, поскольку они не принадлежат к числу вопросов, которые поднимает ученый как ученый, все же каждый может утверждать, что метафизические ответы мыслимы и даже возможны. Другими словами, проблема, которая является псевдопроблемой для ученого в рамках его частной науки, не является псевдопроблемой для метафизика. Если я позитивист, то могу стремиться к тому, чтобы именовать метафизические проблемы псевдопроблемами, но если я не позитивист, то, вероятно, не буду этого делать. В любом случае никоим образом не очевидно, что неразрешимая проблема есть псевдопроблема; если не определять, конечно, псевдопроблему как неразрешимую, когда это становится вопросом определения. Единственный способ показать, что проблема является псевдопроблемой, — это продемонстрировать, что не задается никакого осмысленного вопроса и что одному или нескольким словам в вопросе не может быть приписано достаточно ясное значение, и по этой причине на вопрос не может быть ответа, или что есть такой дефект синтаксиса или логической структуры, что вопрос не осмыслен, даже если каждый термин в отдельности имеет значение. Здесь есть, конечно, значительное пространство для различий во мнении о том, что составляет достаточно ясное значение в каждом конкретном случае; я сомневаюсь, что и в этом случае может быть достигнуто общепринятое соглашение. Но, как мне представляется, лингвистический анализ индивидуальных метафизических вопросов может быть единственым способом демонстрации того, что такие вопросы не есть вопросы реальные, хотя также будет необходимо показать, что принимаемые стандарты осмысленности не произвольны и не включают спорные предпосылки. А это не столь легкая задача, как предствляется некоторым.

Итак, спрашивать, имеет ли человеческое существование "значение", это, вероятно, пытаться выяснить, укладывается ли оно в какую-то финалистическую схему и есть ли у него некая цель. Но будет ли такой вопрос научным вопросом, на который можно получить эмпирический, не-метафизический ответ? Он может быть преобразован в научный вопрос; однако тогда он более не будет исходным вопросом. Я могу интерпретировать вопрос так: "Какие цели имеют различные индивиды или культурные группы, прикрепленные к человеческому существованию?" В этом случае у меня есть вопрос, на который историк или социолог в принципе может дать определенный, даже, если необходимо, неполный ответ. Но вопрос тогда не будет тем исходным вопросом, который задавался, поскольку спрашивающий не собирался интересоваться, что думали люди о цели человеческого существования и какие цели они приписывали человеческой жизни и деятельности. Задачей его вопроса было выяснить, что есть "реальная" цель человеческого существования, вне зависимости от того, что могли думать о ней индивиды и группы. И такой вопрос может повлечь за собой нелегитимное использование терминов "цель" и "конец". Так и происходит, если "цель" и "конец" означают необходимые цели и концы, определяемые человеком. Поскольку в таком случае было бы абсурдно спрашивать, что есть предельная цель или конец человеческого существования, независимо от целей и концов, которые люди определяют себе сами. Человеческое сущестование и человеческая история не могут иметь цель или конец в подразумеваемом смысле, если они не даются или фиксируются "извне". И они не могут быть даны или фиксированы "извне", если нет Бытия, способного их определить. То есть спрашивать, имеет ли человеческое существование цель, означает спрашивать, есть ли Бытие, способное определить такую цель. Мне представляется таким образом, что вопрос, имеет ли человеческое существование цель, необходимо предполагает отсылку к трансцендентному. А вопрос о трансцендентном не есть научный вопрос. Однако из этого не следует с необходимостью, что это псевдовопрос, если, конечно, не отождествлять сначала "действительные" вопросы с научными. И хотя каждый вправе советовать такое отождествление, каждый также вправе утверждать, что он не видит адекватных причин для такого отождествления.

Позвольте мне применить то, что я говорил, несколько более ясно, к экзистенциалистам. Мне кажется, что Сартр согласится, что поднимать вопрос о цели или значении человеческого существования — значит поднимать вопрос о Боге. Поскольку в его мнении, также как и Камю, человеческое существование не имеет цели или конца иного, чем дается самим человеком, так как нет Бога. И поскольку он отрицает существование Бога, он отрицает также, что человеческое существование имеет какой-то конец или цель, отличные от тех, что дает сам человек.

Сартр пошел дальше. Как мы видели, он утверждает, что понятие о Боге противоречиво. Это означает не просто, что Бога не существует или, скорее, что нет достаточных доказательств утверждения, что Бог существует: Бога в принципе не может быть. Утверждать, что существует Бытие, обладающее атрибутами, предицируемыми Богу, означает утверждать высказывание, самопротиворечивый характер которого вскрывается анализом. Проблема существования Бога поэтому не может быть действительной проблемой. Из этого следует, что проблема конца или цели человеческого существования, когда под этим подразумевается, что этот конец или цель определяются "извне", также не может быть действительной проблемой. Человеческое существование не имеет и не может иметь конец или цель в этом смысле. Более того, Сартр утверждает, хотя ни при каких условиях никто не согласится с мнением, что если не существует Бога, то нет и общеобязательного морального закона или набора абсолютно объективных ценностей. И в этом пункте начинается проблематика Сартра. Имея существование человека в безбожном мире, что должен делать человек? Какую позицию он должен принять?

Мы оказываемся в очень любопытной позиции. С одной стороны, проблема существования Бога не является реальной проблемой, поскольку невозможно, чтобы Бог существовал. С другой стороны, Сартр говорит, и совершенно справедливо, что его экзистенциализм есть попытка вывести логические следствия из последовательно проведенного атеизма. И некоторые из этих следствий имеют важное значение. Коль скоро они зависят от атеизма, это неизбежно предполагает, что проблема существования Бога сама по себе есть проблема важного значения. Можно возразить, сказав, что экзистенциализм — это попытка привлечь внимание к выводам из последовательного атеизма, то есть что экзистенциализм есть попытка вывести логические следствия из разоблачения высказывания "Бог существует" как бессмысленного и что это не делает проблему существования Бога действительной проблемой. Однако, если проблема существования Бога не является действительной проблемой и если высказывание "Бог существует" бессмысленно, можно ли вывести какие-то логические заключения из высказывания "не существует Бога"? Можно вывести из него логические следствия в том смысле, что некто логически убежден в удалении всех других высказываний, которые связаны с бессмысленным высказыванием "Бог существует". Тогда некто освобождается от пучка бессмыслицы. То, что осталось, — важно, но этот факт не показывает, что важна бессмыслица. Однако годен ли такой ответ? Если некто говорит, что существует пак-чак, и не дает никаких указаний, что мог бы означать этот странный термин, то ни его утверждение, что пак-чак существует, ни отрицание этого не имеют никакого смысла. Но если отрицание того, что общеобязательный моральный закон значим и важен, то, мне кажется, утверждение, о том, что общеобязательный моральный закон существует, тоже должно быть значимо и важно. И в этом случае утверждение Бога тоже имеет значимость и важность. И следовательно, проблема существования Бога должна быть действительной проблемой. По причине того, что экзистенциализм Сартра является дедукцией из атеизма, проблема существования Бога есть первейшая проблема. Стало быть, мне хотелось бы сказать, что философствование Сартра, привлекая внимание к человеческой ситуации в безбожном мире, подчеркивает важность проблемы Бога. Поскольку он отчетливо связывает эту проблему с проблемой человеческого поведения и человеческого предназначения.

Обратимся на мгновение к мнению профессора Ясперса. Мы не можем знать значение или цель человеческой истории, однако она может иметь значение или цель, только если существует трансцендентное или Бог, считает он. Секрет человеческой истории сокрыт в трансцендентном. Наше убеждение, что человеческое существование и человеческая история имеют конечную цель или значение, связано с верой в Бога. И спрашивать, имеют ли человеческое существование и история значение и цель, — значит спрашивать, существует ли Бог. Однако это ненаучный вопрос, и на него не может быть дан научный ответ. Поднять проблему трансцендентного как действительную проблему означает на деле — обладать ответом, в смысле, что это включает некое знание о трансцендентном. Поскольку проблема ставится прежде всего в определенных "пограничных ситуциях", таких, как смерть, и поднятие этой проблемы означает, что знание о трансцендентном есть вид фона или негативно постигаемого дополнения к этим пределам. Однако мы не имеем и не можем иметь какого-либо ясного понимания трансцендентного, как если бы оно было объектом или вещью. Трансцендентное не может быть объективировано без ограничения трансцендентного. Сознание не может, следовательно, постигнуть трансцендентное раз и навсегда и поместить в соответствующее место заметку о том, что оно существует. Бог постигается "философской верой"; и эту веру необходимо постоянно обновлять. Проблема, которая включает в себя решение, должна постоянно обновляться. Проблема поэтому остается, и всегда существует постоянная объективная недостоверность, которая никогда не может быть преобразована в достоверность. Мы, стало быть, можем сказать, что эффект философствования Ясперса заключается в обновлении и интенсификации проблемы Бога как проблемы, возникающей из осознания человеком своей экзистенциальной ситуации.

Возможно, мне следует извиниться за пространные рассуждения о том, что могут назвать "проблематическим" аспектом экзистенциализма. Я сделал это не без причины.

Во-первых, подчеркивая тот факт, что экзистенциалисты поднимают важные проблемы, я попытался показать, что экзистенциализм — серьезный тип философии в том смысле, что он имеет дело с вопросами, которые нельзя опускать как тривиальные. Принимая во внимание тот факт, что Сартр публикует пьесы и рассказы, и то, что он редко представляет нам сюжеты, которые не были бы нам знакомы из его философии, можно прийти к выводу, что он даже в своих философских работах остается рассказчиком, желающим создать переполох и привлечь внимание публики. Немецкие же экзистенциалисты производят такое впечатление, будто используют громкие термины и напыщенные фразы для того, чтобы скрыть, что они провозглашают банальности. Я не хочу сказать, что оба эти впечатления лишены объективного основания, однако в то же время они, на мой взгляд, неадекватны. Поскольку они не позволяют допустить то, что экзистенциалисты поднимают и рассматривают серьезные и важные проблемы.

Во-вторых, я доказывал, что по крайней мере некоторые из главных проблем, с которыми работают экзистенциалисты, возникают из концентрации внимания на определенных чертах постоянной экзистенциальной ситуации человека. И если это так, то мы не можем пренебрегать экзистенциализмом как продуктом преходящих исторических обстоятельств. Несомненно, условия в Германии после Первой мировой войны способстовали формированию состояния умов, восприимчивых к популярной интерпретации послания Хайдеггера. И разумно думать, что разгром Франции в 1940 году вместе с опытом оккупации и вследствие разделений и взаимных подозрений в нации помогли приготовить в умах французов благодатную почву для семян Сартра. Можно сказать, что Сартр использовал ситуацию во Франции в конце войны. Однако все это, на мой взгляд, не отменяет того факта, что экзистенциалисты поднимают темы, которые не имеют жесткой связи с определенными историческими обстоятельствами. Соответствующие проблемы, несомненно, могут оставаться в тени в определенные периоды, либо потому, что большинство людей, как в Средние века, верят в определенные ответы, либо потому, что люди слишком поглощены другими делами, чтобы заниматься этим всерьез, что, однако, не меняет отношения между этими проблемами и вечной экзистенциальной ситуацией человека.

Можно сказать, что хорошо приспособленные люди не поднимают таких проблем. Они заняты решением конкретной задачи в рамках общества. Только люди, страдающие от социальной неустроенности, озабочены этим; и хотя ненормальность может быть психологически интересной, в идеале она должна исчезнуть. Более того, когда люди не только поднимают эти вопросы, но и пытаются привлечь к ним внимание других, они становятся социальной угрозой. Теистические экзистенциалисты — это эскаписты; а эскапизм — социально нежелательный феномен. Атеистические экзистенциалисты в действительности не настаивают на самопожертвовании в мире; однако, спрашивая о предельной ценности и цели человеческой деятельности и стремлений, они, кажется, пренебрегают социальным согласием и исполнением общественных задач.

Это до некоторой степени вопрос определения. Если "правильно приспособленных" определяют как наиболее похожих на человека-муравья, то, следовательно, тех, у кого это не получается, считают плохо приспособленными. Однако идеал человеческого муравейника никоим образом не является идеалом всех; и отнюдь не очевидно, что человек — это наделенный разумом муравей. Действительно, тот факт, что он может поднимать те проблемы, которые ставят экзистенциалисты, показывает скорее, что это не так. И если такие философы, как Ясперс и Хайдеггер, правы в том, что усматривают в человеческой способности поднимать метафизические проблемы указание на то, что человек не просто часть целого, то из этого следует, что те, кто сводит его до состояния человека-муравья, — антигуманисты. У меня нет намерения предполагать, что постановка проблемы есть или должна быть желаемым концом сама по себе. И несомненно, что-то не согласовано в представлении о том, что индивид терзает себя вопросами просто ради того, чтобы терзать себя. Если вопросы задаются, то цель заключается в том, чтобы получить ответы. Однако едва ли можно искать ответы, пока не заданы вопросы. И в моем представлении, экзистенциализм полезен в той степени, в какой привлек внимание к вопросам, которые, если на них можно ответить, обладают большой важностью, но которые могут быть избегнуты погружением в повседневные заботы и интересы и в научные занятия. Другими словами, я думаю, что экзистенциализм может служить стимулом к метафизической рефлексии и что благодаря характеру поднятых проблем и контексту, в котором они поднимаются, можно легче понять актуальность и важность этой рефлексии для людей, чем если бы она просто была академическим продолжением прошлой традиции. Проблемы в действительности не новы, однако представляются в новом свете. И это может содействовать новому пробуждению интереса к метафизике.

Надеюсь, мне удалось достаточно ясно показать, что мое отношение к экзистенциализму не чисто негативное. Есть ряд отдельных моментов, по которым я согласен с экзистенциалистами. Например, по различным причинам, я склонен согласиться, что картезианская проблема существования внешнего мира есть псевдопроблема. В то же время я думаю, что каждая из экзистенциалистских философий открыта для серьезных возражений того или иного типа. Например, хотя я согласен, что если мы приняли посылки философии Сартра, то следующие из них проблемы человеческого поведения, как он их ставит, становятся действительными проблемами, и я не думаю, что эти посылки обоснованные. Далее, хотя я и считаю философию Ясперса стимулирующей и предлагающей поразмыслить, мне кажется, ей недостает позитивной рациональной конструкции и теоретической поддержки утверждаемых положений. Но не следует ожидать, что я смогу перечислить все свои возражения против той или иной экзистенциалистской системы и, тем более, обсудить их. Поэтому я сосредоточу внимание на Сартре и Ясперсе. Позвольте мне напомнить вам о том факте, что для Сартра сознание всегда есть сознание о чем-то. Это означает, что сознание отлично от своего объекта, что оно не есть объект. Однако что есть объект сознания? Это не сознание само по себе, не бытие-для-себя. Я никогда не схватываю свое чистое сознание, в самознании, я сознаю себя сознающего нечто отличное от моего сознания. Я, которое налично для моего сознания, как сознающее нечто отличное от меня самого, есть мое прошлое. Я всегда впереди самого себя. То, что я схватываю в самосознании, есть мое прошлое. Я — то, которое становится бытием-в-себе и не есть более бытие-для-себя. Стало быть, я могу крайне обще сказать, что объект сознания — это всегда бытие-в-себе и никогда бытие-для-себя. Однако бытие-в-себе внутренне само по себе есть бытие. Из этого следует, что сознание всегда есть сознание бытия. Однако мы видели, что сознание не является объектом. Следовательно, сознание не есть бытие, и значит, оно не-бытие. Оно — отрицание бытия. Оно, как говорит Сартр, "дыра" в бытии, отсутствие бытия. Я не внешний объект, который мне известен; я также не я, которое мне известно как бытие-в-себе. Сознание характеризуется негативно, как не-бытие. Именно через него в мир прибывает ничто. Бытие-в-себе, с другой стороны, самотождественно, без пробелов. Стало быть оно не может быть сознательно. Действительно, если сознание есть отрицание бытия, то из этого необходимо следует, что бытие не может быть сознательно. Из этого следует, что идея Бога содержит противоречие. Поскольку идея Бога есть идея бесконечного сознательного Бытия, бесконечного в-себе-для-себя. И, образовывая эту идею, мы пытаемся объединить два несовместимых и взаимоисключающих понятия.

Итак, Сартр делает различие между своей феноменологической онтологией и метафизикой. Вопрос о начале не беспокоит первую, он относится к области метафизики. Тем не менее некоторые заключения о начале необходимо следуют из тех высказываний, которые я только что упоминал. Во-первых, если Бог невозможен, то не может быть вопроса о сознании бытие-в-самом-себе, обладающем общим креативным источником. Если мы можем решить проблему начал вообще, то нам нужно либо исключить бытие-для-себя из бытия-в-себе, либо наоборот. И совершенно отдельно от научных трудностей, с которыми мы встретимся, если попытаемся вывести объект из субъекта, сами понятия бытия-для-себя и бытия-в-себе показывают, что последнее должно быть первично, поскольку мы видели, что сознание есть отрицание бытия, "дыра", которая возникает в бытии. Все же, если мы спросим, почему или как возникает сознание из непрозрачного, непроницаемого, самотождественного бытия, не последует никакого ответа. Сартр говорит, что все происходит так, как если бы бытие-в-себе хотело спроецировать само себя и принять модификацию сознания. Однако он признает эксплицитно, что это в действительности невозможно: бытие-в-себе не может желать или намереваться делать что-либо вообще. Мы не способны объяснить, следовательно, происхождение сознания. Что касается бытия-в-себе, оно просто есть, беспричинное, de trop. Исключение Бога не означает что бытие-в-себе творит себя. Оно просто есть, и это все, что мы можем сказать.

Едва ли следует отрицать, что это место рассуждений совершенно ясно. Однако небольшой анализ показывает несколько важных упущений. Во-первых, хотя у меня нет желания спорить с принятием Сартром гегелевского различия между бытием-для-себя и бытием-в-себе, я думаю, что его использование последнего открыто для обвинения в том, что он постоянно говорит так, как если бы слово "ничто" означало особый вид чего-либо. Если сознание существует, то оно, конечно, есть ничто; и если мы можем продолжать описывать сознание как не-бытие, то мы неизбежно предполагаем, что не-бытие есть особый вид не-бытия. Далее, когда людям говорят, что ничто не отделяет их от прошлого, большинство людей, я воображаю, поймут это в том смысле, что они не были отделены от своего прошлого. Однако Сартр производит впечатление, что ничто есть совершенно особый вид бытия, который отделяет меня от меня самого как бытия-в-себе. Далее, я, по-видимому, скрываю это ничто. Сознание конституирует само себя или, по крайней мере, пытается сделать это, скрывая ничто. Это должно означать, что оно ничего не скрывает вообще. Однако примем, что сознание совершает действие сокрытия, даже если скрывается только ничто. Большинство из нас, я полагаю, будут склонны думать, что сознание не может скрывать чего-либо, если оно само не является чем-то. Возможно, это банальное замечание; но, может быть, здесь и требуется именно тривиальное и банальное. И если сознание есть что-то, то оно не может быть не-бытием. И если оно не не-бытие, а бытие, то нельзя истинно утверждать, что бытие несознательно. И в этом случае любой аргумент в пользу невозможности Бога, основанный на невозможности синтеза между бытием и сознанием, ошибочен.

Можно возразить, что игра Сартра со словом "ничто" не должна восприниматься слишком серьезно.

В опыте мы находим бытие-в-себе и бытие-для-себя. И поскольку бытие-для-себя есть, по определению, сознающее бытие, следует, что бытие-в-себе есть несоз-нающее бытие. И совершенно очевидно, что два не могут сущестовать в одном. Точно так, однако кто говорит, что они могут? Когда Сартр говорит о Боге, он говорит о личном Боге христианства и иудаизма. Однако мне уже приходилось отмечать, что и евреи и христиане постигают Бога как синтез сознания и материального бытия, которым в действительности является бытие-в-себе для Сартра.

Здесь я не собираюсь доказывать существование Бога или выдвигать конкурирующие философские теории на место тех, что предлагает Сартр; я просто хочу выявить ряд очень сомнительных высказываний среди посылок его философии. Как я сказал, проблема человеческого поведения в той форме, в какой ее поднимает Сартр, следует из утверждения о свободном индивидуальном существовании в безбожном мире. И мое убеждение заключается в том, что этот фундаментальный атеизм не обоснован каким-либо неопровержимо убедительным аргументом. Действительно, он принимает некоторые признаки бытия как постулат. И всякий волен выбирать другой постулат.

Если сартровское использование слова "ничто" открыто для серьезных возражений, то что же с его использованием слов "свободный" и "свобода". Поскольку, как у меня уже был случай заметить, он дает этим терминам такое широкое поле значения, что их значение, похоже, исчезает. Если все человеческие действия без исключения должны называться "свободными", то трудно узнать, что слово "свободный" добавляет к слову "действие" в словосочетании "свободное действие". Оно также не соответствует тому, что каждый обычно думает, когда говорит, что все человеческие действия свободны или что человек свободно выбирает свою историческую ситуацию, своих родителей и так далее. Другими словами, я испытываю определенную симпатию к критике Сартра со стороны логических аналитиков. И мне хотелось бы добавить к этой критике мое убеждение, что Сартр иногда склонен поверхностно универсализировать субъективные впечатления или "переживания". Поскольку вполне возможно иметь впечатление или "переживание" странного, необъяснимого, беспричинного присутствия вещей; и Сартр дал восхитительное описание этого впечатления в "Тошноте". Однако никто не может утверждать, без дальнейших комментариев, что это впечатление сообщает нам истину о существовании вещей. Можно сказать, что Сартр не соответствует этому "без дальнейших комментариев". Поскольку он дает причины для того, чтобы говорить: бытие беспричинно, de trop. Однако являются ли эти причины убедительными? Я так не думаю. И даже если заключение Сартра было бы правильно, оно не подтверждало бы аргументы, выдвинутые в его защиту. Я могу ошибаться, однако мне кажется, что аргументы скорее следуют, чем предшествуют фундаментальному атеистичскому постулату и впечатлениям, которые превращаются в онтологические утверждения, поскольку они согласуются с этим постулатом.

Я говорил об атеизме Сартра и использовал слово "постулат" в этой связи. Моим намерением, конечно, не было отрицать то, что я сказал в предыдущей лекции о важности проблемы Бога в философии Сартра. Он не только уверждает, что его философия следует из атеистической позиции, но он также интерпретирует человека как стремящегося к Божественности, хотя это стремление обречено на неизбежный крах. В определенном смысле он признает, следовательно, не только важность проблемы Бога, но также и человеческую потребность в Боге. Поэтому некоторые авторы могли утверждать, что в определенном смысле философия Сартра религиозна. Утверждать это — означает высказывать парадокс; однако он привлекает внимание к факту, что философия Сартра по самому своему характеру подчеркивает и выводит на свет важность проблемы Бога. Это же, собственно говоря, делает и философия Камю. Я склонен думать, что и у Камю атеизм тяготеет к тому, чтобы быть постулатом, к тому, чтобы поверхностно переходить от субъективного впечатления к онтологическому или метафизическому утверждению. Но едва ли можно отрицать, что его философия скорее подчеркивает, чем минимизирует важность проблемы Бога.

Сейчас я перехожу к теистическому экзистенциализму, в особенности представленному профессором Карлом Ясперсом. И мне лучше сразу признаться, что я испытываю симпатию к большей части того, что говорит этот автор. Нет сомнения, многие из утверждений Кьеркегора преувеличены; однако его полемика с гегелевской редукцией Божественной трансцендентности и гегелевского представления о знании, которое достижимо для философа и которое стоит выше веры, кажется мне обладающим определенной ценностью. Я сказал бы то же самое относительно его атаки на редукцию христианства к вежливому гуманизму и редукции индивида к члену толпы, также как с некоторыми из его позитивных замечаний о свободе, "постоянном" и так далее. Ясперс, по моему мнению, дал нам ценные и стимулирующие обсуждения отношений между философией и наукой, например; и его взгляд на философскую рефлексию как двигающуюся к трансцендентному — один из тех, к которым я испытываю глубокую симпатию. Что касается Марселя, думаю, что он исследует поле, которое очень в этом нуждается, и что его анализы надежды, верности и других человеческих переживаний привлекают внимание ко многим истинам, которые в определенном смысле нам уже известны, но которые мы часто не замечаем. Более того, я думаю, что его различие между "бытием" и "обладанием" очень ценно. В общем, я убежден, что теистические экзистенциалисты представили важную задачу в открытии мира переживаний и рефлексии, который затемняет наша техническая цивилизация, в свежей и необычной манере. Даже их преувеличения имеют определенную пользу, поскольку они помогают привлечь внимание к тем переживаниям, к которым хотят обратить нас экзистенциалисты, и тем самым дать нам возможность увидеть самих себя.

Однако, несмотря на мою действительную благосклонность ко многим чертам теистического экзистенциализма, я думаю, он грешит серьезными недостатками. Один их них, который я хочу подчеркнуть особо, — по моему мнению, преувеличенное противопоставление "объективности". Он кажется мне в особенности характерным для того понимания "экзистенциализма", которое свойственно теистическому экзистенциализму. Я имею в виду, что без этого дефекта или того, что кажется мне дефектом, можно усомниться, является ли теистический экзистенциализм "экзистенцализмом".

Убежденность Кьеркегора в том, что истина есть "субъективность", и его непримиримая война с "объективностью" понятны в случае человека, который больше заботился об "экзистировании" и выбирании, чем о теоретизировании вокруг экзистенции выбора. Он был убежден, и правильно конечно, что установить связь с Богом в вере и любви более важно, чем спекулировать на Боге, и что быть христианином, достигать христианской истины "субъективно", в своей собственной жизни, более важно, чем говорить о христианстве, рассматривать христианство извне, "объективно" и забывать, что таким путем не становятся христианином. Кьеркегор, несоменно, пренебрегал этими дополнительными истинами, и у меня нет намерения отрицать это. Моя позиция состоит в том, что его преувеличения и односторонность понятны и не так бесспорны у человека, который не имел претензии предложить миру систематическую философию, в отличие от систематического философа. В конце концов, Кьеркегор никогда не занимал философской кафедры и постоянно нападал на систематически спекулятивную философию, которую идентифицировал по всем намерениям и целям с философией Гегеля.

Совершенно отличная ситуация складывается в случае Ясперса. Он профессор философии и опубликовал обширные тома, в которых систематически излагал свою философию экзистенции.

С одной стороны, Ясперс признает и принимает обоснованность кьеркегоровского утверждения, что экзистенциалистская система невозможна. Если экзистенция есть возможное бытие, человеческая возможность реализуется через трансценденцию или трансцендирование, и если экзистенция в этом смысле так связана с индивидуальностью, что исключает универсальные категории, то едва ли возможно создать "объективную" философию существования, поскольку в такой философии экзистенция рассматривалась бы скорее как объект, который можно описать в универсальных терминах, чем как уникальный индивидуальный субъект. Далее, трансцендентное. Бог, постигается мной не как объект, который может быть описан в универсально значимых терминах, но только в отношении к моему личному акту трансцендирования. Бог познается настолько, насколько Он может быть познан субъективно и не объективно. Это не означает, что Бог познается в мистическом опыте, некой форме контакта, это означает, что я постигаю трансцендентное из своего уникального положения, через знаки и символы, которые являются моими знаками и символами. Истина о том, что Бог существует, — это моя истина, приобретаемая в моем акте трансцендирования. Поэтому не может быть никакой естественной теологии в традиционном смысле, в которой универсально значимыми аргументами доказывается, что трансцендентное существует и обладает определенными атрибутами. То, что Бог существует, — это не объективная истина, которая может быть заучена и передана как часть объективной информации; это субъективная истина каждого индивида, который осуществляет акт трансцендирования, не в том смысле, что это просто фикция человеческого разума или воображения, но в том смысле, что истина познается только личным действием и настолько, насколько это действие постоянно повторяется.

С другой стороны, Ясперс создал философию, философию экзистенции. Он верно настаивает, что функция философов экзистенции в том, чтобы осветить экзистенцию, привлечь внимание к ней, не рассматривая ее, как если бы она была объектом научного исследования и анализа. Он верно настаивает и на том, что все дескрипции трансцендентного относительны к индивидуальным описателям. Но в то же время мне кажется ясным, что любая философия должна включать анализ и описание и что это описание должно быть выражено в универсальных терминах. Ясперс делает различие между категориями, которые применимы в науках, и категориями, которые применимы к экзистенции, или терминами, являющимся знаками, указывающими на экзистенцию. И это, конечно, ценностное различие. Тем не менее категории, или термины, применимые к экзистенции, есть универсальные категории, или термины, в том смысле, что они применимы к каждой экзистенции. И до этой степени экзистенция неизбежно превращается в объект, если мы вообще хотим философствовать о ней. Точно так же, если мы собираемся говорить о трансцендентном, нам не избежать "объективирования" трансцендентного до определенной степени. Мы можем настаивать, конечно, что трансцендентное уникально, что оно не есть элемент класса, ни актуально, ни потенциально, однако, поскольку мы делаем это, мы "объективируем" его. Надеюсь, вы поймете, что я не просто критикую Ясперса на основе не принадлежащей ему философской системы. Я прилагаю все усилия, чтобы избежать такого рода критицизма. Я утверждаю, правильно или нет, что любая философия неизбежно включает универсализацию и объективацию, и философия Ясперса не исключение. И если это так, то отсюда следует, что заявленная враждебность теистических экзистенциалистов к объективизации преувеличение. Я полностью осознаю, что она основана на восприятии определенных истин; например, той истины, что люди отличаются от всех остальных живых существ на планете. Однако это не меняет преувеличенного характера враждебности к объективации. Если мы захотим, можем быстро обратиться к сфере непосредственного опыта и отказаться от философии. Всякий волен поступать так. Но если мы философствуем, то не можем оставаться в сфере непосредственного опыта. Мы можем спорить с Гегелем сколько угодно, однако философия есть и всегда должна быть "размышлением". Можно предположить, что идея Марселя о "вторичной рефлексии" показывает возможность третьего пути. Но несмотря на его ценность, это все же рефлексия и размышление.

Возможно, мне следует подчеркнуть тот факт, что я критикую Ясперса за соединение преувеличенной первоначальной враждебности по отношению к объективности с систематическим конструированием философии экзистенции, поскольку это кажется мне несовместимым. Сейчас я не стремлюсь указать на его ошибки, потому что он, например, не признает универсальную обоснованность и достоверность традиционных доказательств бытия Бога. Моя критика, насколько она касается существования Бога, заключается в том, что, показывая, как может возникнуть идея трансцендентного, Ясперс с самого начала настроен на то, чтобы отвергнуть как утверждение, так и отрицание существования Бога как две субъективные возможности без всякого адекватного исследования объективных оснований альтернативы, которую он сам, конечно, принимает. Оставить проблему в подвешенном состоянии, поскольку мы не видим достаточных аргументов в пользу того, а не иного решения проблемы, — это одно, произвольно составить проблему в подвешенном состоянии — это другое. Можно сказать, что Ясперс, по сути, предлагает причины для веры в Бога, для принятия точки зрения "философской веры", ибо он показывает, как возникает идея трансцендентного. Моя точка зрения заключается в том, что как философ Ясперс обязан по крайней мере попытаться исследовать объективное и универсальное — ценность отношения между впечатлениями или "переживаниями", на основе которых возникает идея трансцендентного, и актуальным утверждением трансцендентного. Все же его нелюбовь к "объективности" удерживает его от этого и воодушевляет оставить эту проблему в подвешенном состоянии просто для того, чтобы так и было, чтобы за "субъективностью" осталось последнее слово.

Можно возразить против моих утверждений, что они не принимают во внимание тенденцию поздних сочинений Ясперса придавать большее значение "размышлению" и отдалению от обыкновения оставлять все в подвешенном состоянии. Я думаю, что возражение достаточно обоснованно. Но это просто показывает, что экзистенциалистская философия, чтобы быть философией, должна преодолеть враждебность к объективности, которая ассоциировалась с современным экзистенциализмом с момента его оформления у Кьеркегора. Дело заключается в том, я склонен думать, что первой функцией экзистенциального движения является пробуждение и стимулирование свежего подхода к философским проблемам. В различные периоды истории философии возникали мыслители, которые, когда мы смотрим на них сейчас, в первую очередь оказались теми, кто стимулировал и оплодотворял, кто направлял последующую философскую мысль на новые пути. Одним из них, я думаю, был Сократ. Возможно, экзистенциалисты осуществляют подобную функцию. Я не хочу ставить вопрос более остро, чем он есть в действительности, ибо не считаю себя пророком. В любом случае я думаю, что первоначальная враждебность к объективности, которую Ясперс унаследовал от Кьеркегора и которая независимо присутствует у Марселя, хотя и в гораздо меньшей степени, не имеет места в философе, как неуместна она у человека, который отрицает философию. Это, несомненно, понятно и объяснимо, но предполагает необходимость анализа идеи "объективности", чтобы сделать более ясным, по отношению к чему являются исключением экзистенциалисты, когда выступают против объективности. Существует некий посредник между идеей фиксированной и законченной системы, с которой только и следует обращаться и заучивать ее и которая освобождает нас от дальнейшего оригинального философствования, и идеей философской рефлексии, которая направлена на постановку проблем, оставляя решение личному выбору без объективного и коммуницируемого оправдания.

Однако я не хочу заканчивать книгу этим критическим замечанием. Несмотря на свои изъяны, экзистенциализм, как мне кажется, обладает определенным значением в деле привлечения внимания к человеческой личности как свободному и ответственному субъекту в современных условиях. Атеистический экзистенциализм своей попыткой вывести логические следствия из постулата атеизма подчеркивает важность проблемы Бога, В этом отношении он, возможно, может быть описан как длинное примечание к работам Ницше. Теистический экзистенциализм Ясперса и размышления Марселя открывают новый подход к трансцендентному. И если эти заключительные замечания производят такое впечатление, что проблема Бога для меня является определенной метафизической проблемой, то это правильное впечатление.