Смысл жизни

Виталий, один из героев романа «Вечер у Клэр», созданного Г. И. Газдановым, русским писателем, жившим за рубежом, обращаясь к другому персонажу, говорит: «У меня был товарищ, который спрашивал меня о смысле жизни… — перед тем как застрелиться… Он был тогда студентом, а я был юнкером. Он все спрашивал: зачем нужна такая ужасная бессмысленность существования, это сознание того, что если я умру стариком и, умирая, буду отвратителен всем, то это хорошо — к чему это? Зачем до этого доживать? Ведь от смерти мы не уйдем, Виталий, ты понимаешь? Спасенья нет… Зачем, — продолжал он, — становиться инженером, или адвокатом, или писателем, или офицером, зачем такие унижения, такой стыд, такая подлость и трусость? Я говорил ему тогда, что есть возможность существования вне таких вопросов: живи, ешь бифштексы, целуй любовниц, грусти об изменах женщин и будь счастлив. И пусть Бог хранит тебя от мысли о том, зачем ты все это делаешь. Но он не поверил мне, он застрелился. Теперь ты спрашиваешь меня о смысле жизни. Я ничего не могу тебе ответить. Я не знаю».

Задавая вопрос о смысле жизни, мы обычно спрашиваем вот о чем: существует ли нечто ценное, ради чего стоит жить? Существует ли цель, к которой стоит стремиться и которая оправдывает нашу жизнь, ее муки и унижения?..

Многие из нас в некоторые периоды своей жизни, особенно на переходе из отрочества в юность, задаются тревожным, мучительным вопросом: а зачем все это?! В чем смысл моей жизни, смысл, не объяснимый самой жизнью, а наоборот, объясняющий ее, указывающий на то или иное направление к некоей высшей цели, цели, выводящей за пределы микроскопически малого отрезка земного существования? Подобные вопросы мучили, мучают и будут мучить людей. Человек — это существо, взыскующее смысла жизни.

Очень часто люди стремятся увидеть смысл своей жизни в самой жизни — живи ради жизни и не слишком задумывайся! Именно такой совет дает своему товарищу Виталий в цитированном мною отрывке из романа Газданова. Но, как мы слышали, этот совет не предотвратил самоубийства.

Одним из лучших защитников «просто жизни» был выдающийся русский литератор и мыслитель Василий Васильевич Розанов, который в одном из своих сочинений писал: «Живи каждый день так, как бы ты жил всю жизнь именно для этого дня».

И еще о том же самом, но в несколько ерническом, шутливом духе:

«Народы, хотите ли, я вам скажу громовую истину, Какой вам не говорил ни один из пророков?..

— Ну? Ну?..

— Это — что частная жизнь выше всего.

— Хе-хе-хе!.. Ха-ха-ха…

— Да, да! Никто этого не говорил; я — первый… Просто сидеть дома и хотя бы ковырять в носу и смотреть на закат солнца…

— Ей-ей: это — общее религии… Все религии пройдут, а это останется: просто сидеть на стуле и смотреть вдаль».

И что же, удержался ли Василий Васильевич на этом «бодряческом» уровне? Нет, не удержался и стал писать по другому:

«Вот и прошла жизнь… Остались немногие хмурые годы, старые, тоскливые, ненужные…

Как все становится ненужно. Это главное ощущение старости. Особенно — вещи, предметы: одежда, мебель, обстановка.

Каков же итог жизни?

Ужасно мало смысла. Жил, когда-то радовался: вот главное. „Что вышло?“ Ничего особенного. И особенно как-то ненужно, чтобы что-нибудь „вышло“. Безвестность — почти самое желаемое».

И последнее из Розанова о том же самом, но в более образной форме:

Родила червяшка червяшку.

Червяшка поползала.

Потом умерла.

Вот наша жизнь.

Вот так: опьянение «жизнью ради жизни» имеет своим итогом унылое, мучительное похмелье…

Жизнь, не отягощенная мучительными раздумьями о ее смысле, по видимости, многих вполне устраивает. Многих, но далеко не всех!

Впрочем, у нас есть серьезные основания подозревать, что стремление осмыслить свою жизнь лежит, если не на «поверхности» душевной жизни, то на «дне души» каждого человека, в том числе и тех людей, которые бравируют подчеркнуто отрицательным отношением к философским раздумьям о смысле жизни.

Выдающийся современный австрийский психиатр и философ Виктор Франкл убедительно показал в своих работах, что борьба за смысл жизни — это основная движущая сила для человека.

Есть наисерьезнейшие основания для мнения, что поиск человеком смысла жизни является выражением самого существенного, сокровенного в нем. Возможна даже такая ситуация: некий далеко не глупый человек «понял», что в принципе он ничем особенным не отличается от камня, поэтому никакого ни специфически человеческого, ни какого бы то ни было другого смысла в жизни (и в смерти) нет: соответственно, нет никакого смысла в жертвенности, например, в том, чтобы жертвовать своей жизнью ради спасения другого человека. Когда же этот человек оказывается в ситуации, в которой он, подвергая смертельной опасности жизнь, может спасти жизнь другому человеку, он, ни секунды не раздумывая и даже не вспоминая о своей эгоистической, материалистической философии, бросается спасать другого человека и гибнет, смертью своею утверждая то, что он отрицал «с философской точки зрения», утверждая смысл жизни. Разум предполагает, а сердце человеческое располагает!.. Именно о такой ситуации повествуется в гениальном и в высшей степени психологически убедительном рассказе Виктора Гюго «Неверующий».

Стремление к осмысленности жизни — это не что иное, как стремление к своей максимальной значимости в хорошем «смысле». Человек, понимающий смысл своей жизни, имеет основание для самоуважения, достойное его как человека. А что может быть важнее для Нас?! Кроме того, осмысленность нашей жизни дает нам огромный заряд жизнестойкости. Как совершенно справедливо говорил Фридрих Ницше, «тот, кто имеет зачем жить, может вынести любое как».

Уверенность в существовании смысла жизни и обретение его помогают человеку справляться с любыми трудностями. Так было и с нашим великим современником и соотечественником Александром Исаевичем Солженицыным, который в сталинском концентрационном лагере стал христианином и там же осознал, обнаружил смысл своего существования: заниматься писательским трудом в лагере, в казалось бы абсолютно «неприспособленных» для подобных занятий условиях. Он пишет об этом в «Архипелаге ГУЛАГ» так:

«В начале своего лагерного пути я очень хотел уйти с общих работ, но не умел. Приехав в Экибастуз на шестом году заключения, я, напротив, задался сразу очистить ум от разных лагерных предположений, связей и комбинаций, которые не дают ему заняться ничем более глубоким. И я поэтому не влачил временного существования чернорабочего, как поневоле делают образованные люди, все ожидающие удачи и ухода в придурки, — но здесь, на каторге, решил получить ручную специальность…. Такая специальность подвернулась — каменщиком. А при повороте судьбы я еще побывал и литейщиком.

Сперва были робость и колебания: верно ли? выдержу ли? Неприспособленным головным существам, нам ведь и на равной работе трудней, чем однобригадникам. Но именно с того дня, когда я сознательно опустился на дно и ощутил его прочно под ногами — это общее, твердое, кремнистое дно, начались самые важные годы моей жизни, придавшие окончательные черты характеру. Теперь как бы уже ни изменилась вверх и вниз моя жизнь, я верен взглядам и привычкам, выработанным там.

А очищенная от мути голова мне нужна была для того, что я уже два года как писал поэму. Очень она вознаграждала меня, помогая не замечать, что делали с моим телом. Иногда в понуренной колонне, под крики автоматчиков, я испытывал такой напор строк и образов, будто несло меня над колонной по воздуху, — скорей туда, на объект, где-нибудь в уголке записать. В такие минуты я был и свободен, и счастлив».

У каждого из нас есть свое собственное призвание, своя миссия в жизни. Именно об этом говорит евангельская притча о талантах. Поэтому Франкл пишет, что мы не «выбираем» смысл нашей жизни, а скорее обнаруживаем его: у каждого человека есть свой талант (или таланты) — дарование, раскрытием и разработкой которого он должен послужить Богу и людям…

Франкл убедительно показывает, что обнаруживается смысл жизни тремя основными путями:

1) свершением Дела;

2) переживанием ценностей;

3) страданием.

Первый путь — это путь подвига, путь самоотверженного творческого труда. Второй же путь является путем уразумения смысла жизни в ходе философских и Религиозных поисков человека. И наконец, третий путь — есть путь принятия неизбежности страдания (вели оно действительно неизбежно). Убежден, что все Три пути, в конечном счете, сходятся в одну дорогу — дорогу ко Христу. Лишь на этом царственном пути мы обретаем подлинный, наиболее высокий смысл жизни!

Возможно, небольшого дополнительного комментария требует путь страдания. Франкл утверждает, что страдание каким-то таинственным образом перестает быть страданием, когда обнаруживается его смысл. Поэтому принятие неизбежности страдания означает обретение смысла жизни. Идеальное выражение понимать смысла жизни в принятии, казалось бы, совершенно «бессмысленного» страдания мы находим в замечательном рассказе Ивана Сергеевича Тургенева «Живые мощи». Его героиня — простая русская крестьянка Лукерья, медленно угасает от «случайно» полученного при падении с крыльца таинственного заболевания. Она не только безропотно по-христиански Переносит эту, так сказать, «кару ни за что», но, напротив, обнаруживает в своем страдании некий высший смысл, который она выражает такими словами: «Послал мне Бог крест- значит, Он меня любит. Так нам велено это понимать».

Приведу обширные выдержки из этого рассказа, потому что лучше, чем автор, не скажешь.

Рассказчик обнаруживает уже высохшую от болезни Лукерью во время своих охотничьих странствий. Она лежит в сарайчике на задворках отдаленного от других селений хутора. Он спрашивает у Лукерьи, как началась ее болезнь.

«— Про беду-то мою рассказать? — говорит Лукерья. — случилось это со мной уже давно, лет шесть или семь. Меня тогда только что помолвили за Василья Полякова… Очень мы с Василием слюбились; из головы он у меня не выходил; а дело было весною. Вот раз ночью… уж и до зари недалеко… а мне не спится: соловей в саду таково удивительно поет сладко!.. Не вытерпела я, встала и вышла на крыльцо его послушать. Заливается он, заливается… и вдруг мне почудилось: зовет меня кто-то Васиным голосом, тихо так: „Луша!“. Я глядь в сторону, да, знать, спросонья оступилась, так прямо с рундучка и полетела вниз — да о землю хлоп! И, кажись, не сильно я расшиблась, потому — скоро поднялась и к себе в комнату вернулась. Только словно у меня что внутри — в утробе — порвалось…

— С самого того случая, — продолжала Лукерья, — стала я сохнуть, чахнуть; чернота на меня нашла; трудно мне стало ходить, а там уже — и полно ногами владеть; ни стоять, ни сидеть не могу; все бы лежала. И ни пить, ни есть не хочется: все хуже да хуже. Матушка ваша по доброте своей и лекарям меня показывала, и в больницу посылала. Однако облегченья мне никакого не вышло… Совсем я окостенела под конец… Вот и порешили господа, что лечить меня больше нечего, а в барском доме держать калек неспособно… ну и переслали меня сюда — потому тут у меня родственники есть…

— Кто же за тобой ходит? Присматривает кто?

— А добрые люди здесь есть тоже. Меня не оставляют. Да и ходьбы за мной немного….

— И не скучно, не жутко тебе?

— А что будешь делать? Лгать не хочу — сперва очень томно было; а потом привыкла, обтерпелась — ничего; иным еще хуже бывает;

— Это каким же образом?

— А у иного и пристанища нет! А иной — слепой или глухой! А я, слава Богу, вижу прекрасно и все слышу… Нет, что Бога гневить? — многим хуже моего бывает. Хоть бы то взять: иной здоровый человек очень легко согрешить может; а от меня сам грех отошел. Намеднись отец Алексей, священник, стал меня причащать, да и говорит: „Тебя, мол, исповедовать нечего: разве ты в Твоем состоянии согрешить можешь?“ Но я ему ответила: „А мысленный грех, батюшка?“ — „Ну, — говорит, а сам смеется, — это грех не великий“.

— Да я, должно быть, и этим самым, мысленным грехом не больно грешна, — продолжала Лукерья, — потому я так себя приучила: не думать, а пуще того — не вспоминать. Время скорей проходит.

Я, признаюсь, удивился (пишет автор. — В. К.).

— Ты все одна да одна, Лукерья; как же ты можешь помешать, чтобы мысли тебе в голову не шли? Или ты все спишь? — продолжает он ее расспрашивать.

— Ой, нет, барин! Спать-то я не всегда могу… Нет… а Гак лежу я себе, лежу-полеживаю — и не думаю; чую, что жива, дышу — и вся я тут. Смотрю, слушаю. Пчелы на пасеке жужжат да гудят; голубь на крышу сядет и заворкует; курочка-наседочка зайдет с цыплятами крошек поклевать; а то воробей залетит или бабочка — мне очень приятно… Ну, зимою, конечно, мне хуже: потому — темно; свечку зажечь жалко, да и к чему? Книг здесь нет никаких, да хоть бы и были, как я буду держать ее, книгу-то?.. Однако хоть и темно, а все слушать есть что: сверчок затрещит али мышь где скрестись станет…

— А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув намного Лукерья. — Только немного я знаю их, этих самых молитв. Да и на что я стану Господу Богу наскучать О чем я Его просить могу? Он лучше меня знает, чего мне надобно. Послал Он мне крест — значит, меня Он любит. Так нам велено это понимать».

Рассказчик предлагает свою помощь — перевести в больницу, обеспечить лучший уход… Лукерья отказывается.

«— Ну, как хочешь, Лукерья. — говорит он. — Я ведь для твоей же пользы полагал…

— Знаю, барин, что для моей пользы. Да, барин, милый, кто другому помочь может? Кто ему в душу войдет? Сам себе человек помогай! Вы вот не поверите — а лежу я иногда так-то одна… и словно никого в целом свете, кроме меня, нету. Только одна я — живая! И чудится мне, будто что меня осенит… Возьмет меня размышление — даже удивительно.

— О чем же ты тогда размышляешь, Лукерья?

— Этого, барин, тоже никак нельзя сказать: не растолкуешь. Да и забывается оно потом. Придет, словно как тучка, прольется, свежо так, хорошо станет, а что такое было — не поймешь! Только думается мне: будь около меня люди — ничего бы этого не было, и ничего бы я не чувствовала, окромя своего несчастья…

— Вот вы, барин, спрашивали меня, — заговорила опять Лукерья, — сплю ли я? Сплю я, точно, редко, но всякий раз сны вижу, — хорошие сны! Никогда я боль ной себя не вижу: такая я всегда во сне здоровая да молодая… Раз мне какой чудный сон приснился! Хотите, расскажу вам?.. Ну, слушайте. Вижу я, будто стою я и поле, а кругом рожь, такая высокая, спелая, как золотая!.. И будто со мной собачка рыженькая, злющая презлющая — все укусить меня хочет. И будто в руках у меня серп, и не простой серп, а самый как есть месяц, вот когда он на серп похож бывает. И этим самым месяцем должна я эту самую рожь сжать дочиста. Только очень меня от жары растомило, и месяц меня слепит, и лень на меня нашла; а кругом васильки растут, да такие крупные! И все ко мне головками повернулись. И думаю я: нарву я этих васильков; Вася прийти обещался — так вот я себе венок сперва совью; жать-то я еще успею. Начинаю я рвать васильки, а они у меня промеж пальцев тают да тают, хоть ты что! И не могу я себе венок свить. А между тем я слышу — кто-то уж идет ко мне, близко таково, и зовет: Луша! Луша!.. Ай, думаю, беда — не успела! Все равно, надену я себе на голову пот месяц заместо васильков. Надеваю я месяц, ровно как кокошник, и так сама сейчас вся засияла, все поле кругом осветила. Глядь — по самым верхушкам колосьев катит ко мне скорехонько — только не Вася, а сам Христос! — и ручку мне протягивает. „Не бойся, говорит, невеста моя разубранная, ступай за Мною; ты у меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и Песни играть райские“. И я к Его ручке как прильну! Собачка моя сейчас меня за ноги… но тут мы взвились! Он Впереди… — и я за Ним! И собачка должна отстать от меня. Тут только я поняла, что эта собачка — болезнь моя и что в Царстве Небесном ей уж места не будет…» Очень символичный сон.

Очень глубокий, содержательный, христианский рассказ, написанный, сколь бы это ни показалось удивительным, скептиком-маловером, ибо таковым, к сожалению, был Иван Сергеевич Тургенев. Но «Дух дышит, где хочет». Убежден, что именно Он, Дух Божий, водил рукою писателя, оставившего нам правдивое свидетельство о святой страдальческой жизни. Героиня рассказа — не философ, не богослов, но она жизнью своею поняла, осмыслила и, главное, пережила Истину о христианском восприятии и перенесении страдания. Поняла — и глубоким сердцем осмыслила ее на основе переживания.